Пограничная мать передаёт дочери не просто убеждения о мире, мужчинах или самой себе; она передаёт ей определённую модель близости, в которой другой одновременно жизненно необходим и чрезвычайно опасен. Без него невозможно чувствовать себя существующей, но его приближение угрожает поглощением, зависимостью, унижением или последующим оставлением. Поэтому возникает парадоксальная конструкция, характерная для тяжёлой пограничной организации: человек страстно стремится к симбиозу, а когда получает возможность настоящей близости, сам начинает эту близость разрушать.
Сегодня мы поговорим о пограничной „веселой, полной хохотушке“ Гале и ее нарциссической дочери „рокерше“. О собственной матери Галя однажды сказала удивительно кратко: «Выросла в селе и вышла замуж». За этой фразой почти исчезала человеческая биография. В ней не было рассказа о том, чего мать хотела, кем собиралась стать, что любила, о чём мечтала, какую жизнь представляла себе до брака. Создавалось впечатление, что жизнь женщины состояла из нескольких внешних событий, между которыми отсутствовал субъект. Такое восприятие других и себя — характерно для пограничной, тревожной личности.
Отношение матери к Гале приобретало при этом почти паразитарный характер. Дочь была необходима ей не только как любимый ребёнок, но и как объект, через который можно было регулировать собственные состояния. От неё требовалась близость, однако эта близость не предполагала полноценного признания её отдельности.
В этом и заключается принципиальное различие между любовью и симбиотическим использованием другого: любящий объект способен пережить тот факт, что любимый человек имеет собственные желания и может удаляться; симбиотически организованный объект воспринимает эту отдельность как угрозу собственной целостности. Позднее Галя в значительной степени воспроизводила тот же механизм уже со своей дочерью, и потому перед нами оказывается не просто конфликт поколений, а передача способа переживать человеческую связь.
Особенно выразительно нарушение границ проявилось сразу после рождения дочери. Галя рассказывала, что почти сутки не хотела перерезать пуповину, объясняя это тем, что там якобы ещё остаются «питательные вещества». Возникала даже фантазия о возможности съесть плаценту, поскольку в ней также находятся «полезные вещества». Галя словно стремилась максимально отсрочить сам момент телесного разделения, а в дальнейшем подобное непризнание отдельности продолжилось уже психологически. Пуповину можно было перерезать хирургическими ножницами, но психическая пуповина оказалась гораздо устойчивее.
Здесь уместно вспомнить знаменитое высказывание Дональда Винникотта: «There is no such thing as a baby» — «не существует такой вещи, как младенец сам по себе». Речь, конечно, не идёт об отрицании существования ребёнка. Винникотт подчёркивал, что психическое существование младенца первоначально невозможно рассматривать вне отношений с ухаживающим за ним объектом. Но именно хороший первичный симбиоз в норме должен постепенно сделать возможным разделение.
Мать сначала обеспечивает ребёнку такое присутствие, при котором он может переживать иллюзию почти полного совпадения своих потребностей и мира, а затем постепенно допускает фрустрацию, позволяющую ему обнаружить реальность другого человека. Парадокс патологического симбиоза состоит в том, что мать может требовать слияния, но при этом не создавать той надёжной эмоциональной среды, которая позднее позволила бы ребёнку безопасно отделиться.
Дочь Гали много плакала. В последующие годы отношения между ними всё заметнее превращались в смесь взаимной зависимости, агрессии и отчаянных попыток добиться реакции друг от друга. Мать кричала, дочь отвечала демонстративностью, агрессивным макияжем, рискованным поведением, употреблением наркотиков. Чем сильнее мать пыталась удержать дочь, тем более разрушительным становилось поведение дочери; чем сильнее дочь демонстрировала отделение, тем активнее мать вторгалась в её пространство.
В этой точке полезны и представления Маргарет Малер о сепарации-индивидуации. Её термин «симбиотический психоз» сегодня нельзя автоматически приравнивать к современному диагнозу психотического расстройства. Для Малер существенно было раннее нарушение формирования отдельного Я, при котором ребёнку трудно устойчиво различать себя и другого, собственные внутренние состояния и состояния объекта.
В случае Гали и её дочери интерес представлял именно этот аспект: обе женщины одновременно тянулись к симбиозу и разрушали его. Они как будто не могли оставаться ни вместе, ни отдельно. Близость становилась чрезмерной, дистанция — катастрофической.
Когда дочь начала посещать психотерапевта, Галя почти сразу стала вмешиваться и туда. Она могла сама сообщить специалисту: «Она заболела и сегодня не придёт». На бытовом уровне подобное поведение легко принять за заботу матери о ребёнке, однако с точки зрения структуры происходило нечто иное: между дочерью и её терапевтом вновь помещалась мать.
Нападение на близость
Однажды Галя рассказала небольшую семейную сцену, которая стала для меня почти метафорой всей организации этих отношений. Семья сидела за обедом. Отец предложил зажечь свечи, чтобы стало уютнее и теплее. Возникала возможность необычного для этой семьи эмоционального регистра: совместная еда, мягкий свет, ощущение домашнего тепла. Именно в этот момент мать начала подробно обсуждать фекалии собаки. Дочь немедленно подхватила тему. Разговор продолжался до тех пор, пока отец не выдержал и не ушёл из-за стола.
Если рассматривать этот эпизод отдельно, можно увидеть лишь невоспитанность или отсутствие чувствительности к ситуации, однако его последовательность была слишком выразительной: как только возникло тепло, в него были внесены экскременты. Близость не просто прекратилась — её необходимо было испачкать.
В британской психоаналитической традиции Уилфред Бион описал феномен attacks on linking — нападений на связывание, при которых атакуется не только человек, но сама способность устанавливать эмоциональные и смысловые связи. Объект может быть необходим субъекту, однако возникающая между ними связь переживается как настолько опасная, что именно её и приходится уничтожать.
В семейной сцене Гали мать атакует момент соединения, дочь немедленно идентифицируется с этой атакой, а отец покидает эмоциональное пространство. Таким образом воспроизводится знакомая структура: сначала возникает возможность близости, затем мать и дочь сообща её уничтожают, после чего можно снова переживать покинутость мужчиной.
Через некоторое время сходный механизм стал очевидным и в переносе. Галя однажды чрезвычайно сильно опоздала на сессию, поскольку перед этим присутствовала на рабочем совещании. Сознательное объяснение выглядело безупречно: работа задержалась. Однако меня заинтересовало почти полное отсутствие эмоциональной реакции на потерю большей части нашей встречи. В её словах не было заметного сожаления, грусти или вины.
В моём контрпереносе возникло раздражение и одновременно чувство унижения, будто нечто, к чему я относился серьёзно, было демонстративно объявлено незначительным. При этом я сразу почувствовал ловушку: стоит мне заговорить об опоздании, как Галя сможет возразить, что у неё была работа, и тогда разговор о наших отношениях превратится в спор о том, насколько уважительной была причина задержки.
Именно тогда я вновь вспомнил сцену со свечами и фекалиями. Возможно, опоздание бессознательно выполняло ту же функцию. Галя чувствовала моё серьёзное и бережное отношение к нашим встречам и одновременно нападала на эту ценность, словно бросая что-то грязное в слишком трепетное пространство.
Это не означало, что она сознательно планировала опоздать, чтобы причинить мне неприятное чувство. Скорее наоборот: подобные атаки особенно эффективны именно тогда, когда человек располагает объективно разумным объяснением собственного поведения и поэтому может полностью не замечать его реляционного смысла. Сознательно существует совещание; бессознательно разыгрывается история о том, насколько опасно допустить, чтобы связь между нами стала слишком ценной.
«Я не вписываюсь»
Одной из устойчивых формул Гали было переживание: «Я не вписываюсь в семью». Она описывала себя ребёнком, для которого словно не существовало естественного места. Своё право быть рядом необходимо было постоянно подтверждать адаптацией, полезностью, соответствием ожиданиям. На одной из стадий лечения особенно интересная динамика возникла вокруг расписания. Я предложил ей дополнительное время в воскресенье, но именно оно оказалось неудобным для неё. На первый взгляд это обычное техническое несовпадение, однако в переносе появилась почти зеркальная конструкция: женщина, которая всю жизнь чувствовала, что «не вписывается» в пространство другого человека, теперь сама обнаруживала, что аналитик «не вписывается» в её график.
Такое переворачивание значительно снижает беспомощность. Не я являюсь ребёнком, для которого нет места; теперь это другой не соответствует моим условиям. Не меня исключают — исключаю я. Подобные защитные инверсии часто встречаются там, где первоначальная пассивность была связана со слишком сильным унижением. Человек не просто повторяет травматическую ситуацию, но старается занять в ней противоположную позицию.
Однако проблема остаётся прежней: отношения продолжают организовываться вокруг вопроса включения и исключения, а не вокруг более зрелой возможности признать, что два отдельных человека просто имеют разные желания и ограничения.
Мазохистическая идентификация
Галя выросла в среде, где близость была тесно переплетена с унижением, использованием и угрозой. Во взрослом возрасте она неоднократно сближалась с мужчинами, которые относились к ней грубо или жестоко. В её жизни был также эпизод нападения с ножом с сексуальными намерениями. Такой опыт нельзя объяснять её характером или бессознательными желаниями: ответственность за насилие всегда принадлежит совершающему насилие.
Аналитический вопрос возникает не относительно самого нападения, а относительно последующих повторяющихся выборов, когда после уже пережитой травмы знакомая комбинация близости и жестокости вновь начинает приобретать особую притягательность.
В этом смысле я думал о мазохистической идентификации не как о сознательной любви к страданию, а как о привязанности к знакомому типу объекта. Фэйрберн, один из важнейших представителей британской школы объектных отношений, радикально изменил классическую постановку вопроса, предполагая, что либидо прежде всего ищет объект, а не удовольствие как таковое. Именно поэтому человек способен снова и снова возвращаться к «плохому объекту»: плохой объект всё-таки остаётся объектом, то есть сохраняет связь.
Для ребёнка это особенно существенно. Он не может сказать: «Эта мать мне не подходит, я найду другую». Чтобы не потерять жизненно необходимого взрослого, психика сохраняет привязанность даже к тому, кто причиняет боль, и вынуждена каким-то образом объяснить эту боль внутри себя.
Отсюда возникает терапевтически принципиальный момент: Гале недостаточно интеллектуально понять, что она выбирает жестоких мужчин. Ей необходим новый опыт отношений, в котором другой не эксплуатирует её зависимость, не мстит за её автономию, не наслаждается её беспомощностью и одновременно не соглашается стать мазохистическим объектом, терпящим любое обращение.
Если аналитик позволяет пациентке систематически унижать себя, называя это «безусловным принятием», он не разрушает патологическую идентификацию, а вновь подтверждает её. Для изменения требуется объект, который остаётся живым, сохраняет границы и при этом не исчезает после агрессии.
«Почему он не проснулся раньше?»
На одной из сессий Галя рассказывала, что злится на мужчину, опоздавшего на свидание. «Я спросила его, что он делал сегодня утром. Оказалось, он просто спал. И тем не менее он опоздал». Сила раздражения казалась мне значительно большей, чем позволял предположить сам эпизод. Мы виделись по четвергам, и затем до следующей встречи проходила почти неделя. Мне пришло в голову, что «спящий мужчина» мог в переносе представлять меня: с четверга по среду аналитик словно спит и почему-то не просыпается раньше, чтобы появилась ещё одна встреча в понедельник, вторник или среду.
Следующая ассоциация сделала смысл ещё яснее. В детстве мать нередко не вставала утром и не готовила Гале еду. Тогда её раздражённая фраза «он просто спал» приобретала другое эмоциональное измерение. Речь шла уже не столько о пунктуальности взрослого мужчины. Внутри жалобы звучал вопрос ребёнка первичному объекту: почему ты не можешь проснуться ради меня? Почему моя потребность недостаточна для того, чтобы заставить тебя встать? Галя смогла согласиться с этой интерпретацией, и именно после этого появилась следующая ассоциация.
Она рассказала о мужчине, который после свидания самостоятельно нашёл её социальные сети, выяснил адрес работы и отправил ей цветы. Ей было приятно, но одновременно она испытывала сильную тревогу: «Мне страшно, что он меня нашёл». Тогда стало возможным связать этот страх с происходящим в анализе. Я тоже постепенно «находил» её: за взрослой женщиной, привыкшей подчёркивать самостоятельность, становилась видна девочка, которая хочет, чтобы объект просыпался ради неё, кормил её, думал о ней между встречами и, возможно, предоставлял больше времени.
Ей было страшно не только оттого, что другой может нарушить её границы. Ей было страшно, что другой обнаружит саму величину её нужды. Пока зависимость скрыта, можно поддерживать образ человека, которому особенно никто не нужен. Но если другой узнаёт, насколько он важен, вместе с близостью появляется и угроза: теперь он обладает возможностью оставить. В этом снова обнаруживается винникоттовский парадокс — отчаянное желание быть найденной и почти столь же сильное желание сохранить тайное, не обнаруженное другим ядро себя.
Дочь: «В моей семье никто не любит оперу»
Похожая динамика была заметна и в психотерапевтическом материале дочери Гали. На одной из встреч девочка говорила: «Не хочу говорить про родителей… Я играла в игру, там нужно собирать фантастических крабов… Не хочу приходить на сессию, мне жалко одинокого Джеки, я думаю про него… Учительница предложила нашему классу идти в оперу. Я не люблю оперу, в моей семье никто не любит оперу».
На поверхности перед нами почти хаотическая последовательность детских ассоциаций, однако эмоционально они соединяются достаточно точно. Сначала появляется отказ говорить о родителях, затем уход в фантастический мир, однако вытесненное одиночество немедленно возвращается в образе одинокого Джеки. После этого появляется учительница, приглашающая ребёнка туда, куда «в нашей семье» никто не ходит.
Учительница могла ассоциативно занять место терапевта — взрослого, который приглашает девочку в непривычное пространство эмоционального опыта. «Опера» тогда становится не столько реальным культурным мероприятием, сколько местом, где нужно чувствовать, переживать, оставаться с чем-то трогательным и не убегать сразу в действие или шутку. Но в её семье «никто не любит оперу»: там не принято выдерживать подобную теплоту и открыто говорить о зависимости. Далее девочка действительно начала превращать почти каждый вопрос терапевта в шутку. Юмор здесь служил не просто проявлением характера, а средством не позволить разговору задержаться в эмоционально опасной области.
Когда терапевт напомнил, что вскоре они расстанутся, поскольку девочку передадут другому специалисту, она начала раскачиваться на стуле и повторять: «Хочу, хочу». Формально это можно было понять как нетерпеливое согласие перейти к новому терапевту, однако двигательное возбуждение могло прикрывать гораздо более противоречивое состояние — злость, обиду, скуку, страх потери и одновременно желание не показать, что расставание вообще имеет значение. Терапевт, по-видимому, недостаточно уловил этот эмоциональный уровень и перешёл к техническим вопросам будущего знакомства.
Именно после этого девочка неожиданно сказала: «Думаю, как подключить интернет, но это нереально». Эта фраза звучит почти как бессознательная формулировка происходящего: она хочет связи, пытается понять, как её установить, но в настоящий момент переживает саму возможность контакта как практически невозможную.
Лечение ложного Я
Быть „веселой, испуганной хохотушкой“ — это было ложное Я Гали. Она всегда скрывала свои мылси и свои желания. В терапии, она впервые в жизни, начала обретать саму себя. Однажды Галя пришла на сессию и рассказала: «У меня произошёл инцидент с мужем». Муж примерял рубашки, которые оказались ему велики, и она невольно засмеялась. Само событие кажется почти ничтожным, однако реакция мужа была чрезвычайно сильной. Он воспринял её смех как оскорбление, устроил скандал и наказал Галю тем, что отказался идти с ней в ресторан и отправился один. Позднее произошёл ещё более тревожный эпизод. Муж предложил ей попробовать психоактивные грибы, уверяя, что они дают инсайты, и обещал небольшую дозу. Однако состояние Гали оказалось тяжёлым: возникло выраженное физическое недомогание и параноидный страх, что муж может причинить ей вред. Она почти сутки лежала, пила воду и не могла нормально есть.
Наиболее значимым для меня оказалось то, как муж реагировал на её состояние. Вместо признания страха и физического неблагополучия он предложил собственную интерпретацию: грибы якобы «подсказывают» ей, что в обычной жизни она слишком много ест, поэтому ей даже полезно ничего не есть в течение суток. В моём контрпереносе возникла сильная ярость.
Передо мной словно появилась маленькая девочка рядом со взрослым, который не просто не распознаёт её состояние, но присваивает себе право сообщать ей, что она «на самом деле» чувствует и что это означает. Она говорит: «Мне плохо», а объект отвечает: «Нет, это не плохо, это полезный урок». В подобной ситуации человек постепенно теряет доверие к собственной психической реальности.
На этом фоне эпизод со смехом приобретал совсем другое значение. Галя засмеялась прежде, чем успела отрегулировать реакцию под состояние мужа. Она на мгновение перестала быть идеально адаптирующимся объектом и позволила себе спонтанную реакцию. И за эту спонтанность была наказана. Здесь вновь становится понятна логика ложного Я: ребёнок формирует его не потому, что любит притворяться, а потому что выражение живой, спонтанной части личности неоднократно оказывается опасным для связи с объектом. В терапии же такой смех мог рассматриваться как маленький, но важный признак появления более подлинного Я.
Женщина за пятьсот тысяч долларов
После этого Галя рассказала сон. У её мужа появилась другая женщина. Галя испытывала сильную ярость и затем узнавала, что муж подарил этой женщине автомобиль стоимостью пятьсот тысяч долларов — невероятно дорогую и прекрасную машину. На манифестном уровне сон легко прочитать как ревность: другая женщина получает от мужа то, чего не получает сама Галя. Однако ассоциации вывели нас к более интересной возможности. В её жизни постепенно начинала появляться мысль о мужчинах другого типа — способных лучше слышать её, замечать её состояния, обладать большим эмоциональным интеллектом и не заставлять её постоянно приспосабливаться к их психической реальности.
Тогда «другая женщина» во сне могла быть не только соперницей. Она могла представлять другую Галю — ту часть личности, которая постепенно создавалась в терапии и начинала подозревать, что имеет право на значительно лучшее отношение. А фантастическая стоимость автомобиля — пятьсот тысяч долларов — могла отражать субъективный масштаб её нового требования.
Для человека, который привык считать собственные эмоциональные потребности чрезмерными, простое желание быть услышанным способно переживаться так, словно он просит у другого автомобиль за полмиллиона долларов. Само признание: «Я хочу мужчину, который способен замечать мои чувства» — может звучать внутри как грандиозная, почти неприличная претензия.
И всё же эта претензия постепенно становилась возможной. Чем больше Галя позволяла себе существовать как отдельный человек, тем меньше ей требовался мужчина, рядом с которым необходимо было постоянно отказаться от собственных состояний. С этой точки зрения её случайный смех над слишком большой рубашкой и сон о фантастически дорогом подарке принадлежат одной линии. Она начинала позволять себе спонтанность и одновременно увеличивать цену собственных переживаний.
Симбиоз, который необходимо оплакать
История Гали и её дочери особенно хорошо показывает, почему сепарацию нельзя свести к физическому отделению от матери. Можно жить на другом континенте и оставаться полностью организованным вокруг её внутреннего образа. Можно ненавидеть мать и тем самым продолжать каждое решение принимать в отношении к ней. Можно десятилетиями доказывать собственную независимость и именно этим доказательством сохранять зависимость. Психическая сепарация начинается не с расстояния, а с признания того, что другой человек не обязан быть постоянным регулятором моего существования и что его отдельность не означает автоматически моего исчезновения.
Для дочери Гали это означает возможность иметь собственного терапевта, которому мать не звонит вместо неё, испытывать злость на мать без необходимости немедленно уничтожить отношения, любить её и одновременно закрывать перед ней дверь. Для самой Гали задача ещё сложнее. Ей необходимо признать, что дочь не является продолжением её тела, мужчина не способен компенсировать всю раннюю материнскую депривацию, аналитик не может находиться рядом семь дней в неделю, а профессиональная идентичность не возникает в момент, когда человек произносит: «Я скрипачка». Все эти признания содержат утрату всемогущества, и потому сначала переживаются почти как лишение любви.
Здесь становится особенно важной кляйнианская идея депрессивной позиции. Зрелое отношение к объекту начинается там, где человек способен признать, что любимый и ненавидимый объект — один и тот же человек, что он одновременно удовлетворяет и фрустрирует, остаётся хорошим, даже когда не даёт всего необходимого, и может пережить нашу агрессию, не превращаясь мгновенно в абсолютного врага. Для Гали именно это было чрезвычайно трудно. Пока объект должен быть полностью доступным, любое ограничение переживается как предательство; пока близость должна быть симбиотической, любое проявление отдельности становится нападением.
Поэтому центральной задачей лечения было не просто «установление границ» и не борьба с нарциссизмом как отдельным симптомом. Необходимо было постепенно создать возможность переживать близость без слияния и расстояние без катастрофы.